Александр Невский
 

Троицкая летопись — важный документ идеологической борьбы конца первого десятилетия XV в.

Основными источниками по политической истории феодальной Руси второй половины XIV — начала XV в. после актового материала являются, как мы знаем, русские летописи, в частности Троицкая, Симеоновская, Рогожский летописец, Новгородские I и IV летописи, Московский свод конца XV в., Ермолинская, Типографская, Воскресенская и Никоновская.

Всех их объединяло стремление отобразить один и тот же исторический процесс — процесс становления и развития русской земли с древнейших времен до момента составления данных памятников; их объединяло использование примерно одних и тех же исторических фактов, которые и создавали картину основных этапов развития феодальной Руси.

Но, говоря о названных летописях, следует иметь в виду не только то, что их объединяло, но и то, что их разъединяло. Хорошо известно, что упомянутые летописные своды отличались друг от друга своей политической направленностью, различной трактовкой отдельных периодов в истории Руси, различной позицией в процессе преодоления полицентризма русской земли.

В историографии уже очень многое сделано для выявления истории русского летописания, для понимания характера политической тенденциозности упомянутых летописных сводов. Многое сделано и для изучения отдельных памятников древнерусской литературы конца XIV — начала XV в., вошедших в состав названных летописей и претерпевших в связи с этим те или иные изменения.

И тем не менее еще не всегда появление того или иного свода, возникновение той или иной редакции отдельных летописных памятников находят исчерпывающее объяснение, еще не всегда жизнь литературного источника тесно увязывается с политической жизнью тех государственных организмов, о которых идет речь в данных источниках.

Между тем, идя по пути углубления наших представлений о взаимодействии политической и идеологической жизни восточноевропейских государств на рубеже XIV—XV вв., мы получили возможность уточнить характер идейной тенденциозности отдельных летописных и нелетописных памятников той поры, вместе с тем мы получаем данные и для более четкой характеристики политической направленности так называемой Троицкой летописи, а одновременно и других летописей, тесно с ней связанных.

Хотя та Троицкая летопись, которой в свое время пользовался Карамзин, погибла в пожаре Москвы 1812 г., она постоянно привлекала внимание исследователей как один из важнейших литературных памятников конца XIV — начала XV в. Очень многое для ее изучения и восстановления сделали труды А.А. Шахматова [427, 38—43; 429], М.Д. Приселкова [323, 128—140; 60], В.Л. Комаревича [224, 194], Д.С. Лихачева [264, 296—297].

В результате проведенных исследований сложилось такое мнение, что Троицкая летопись есть результат литературного труда самого Киприана или итог деятельности каких-то московских летописцев, работавших под его непосредственным руководством. Историки довольно единодушно считают, что Троицкая летопись представляла собой общерусский свод, являвшийся своеобразным синтезом истории Московской Руси и Руси Литовской [264, 296—297; 354, 355—364; 372—383]. Все эти выводы опирались как на изучение самого текста Троицкой летописи, особенно некоторых ее составных частей (некоторые известия об Ольгерде и самом Киприане, повести о Куликовской битве и нашествии Токтамыша 1382 г., ее сообщения о взаимоотношении восточноевропейских стран с Тохтамышем, Тимуром, Баязидом и др.), так и на прямое утверждение Татищева об интенсивной летописной работе Киприана [57, V, 204—205]1. Недоверие, высказанное в адрес этого утверждения Татищева некоторыми старыми историками, в частности Н. Голубовским [166а, 358—386], в последнее время было признано необоснованным. Работами М.Д. Приселкова [323, 128—140], Б.А. Рыбакова [342, 343], С.Л. Пештича [311а, 247], Л.А. Дмитриева [194, 222] доказана достоверность информации Татищева об активном участии Киприана в литературной работе, в составлении летописей и других литературных произведений.

Таким образом, большая и разносторонняя литературная деятельность Киприана на русской почве представляется фактом бесспорным. Мы можем не сомневаться в том, что Киприан оставил после себя значительное литературное наследство; часть этого наследства нам хорошо известна, а о другой его части мы можем лишь догадываться. Представляется весьма правдоподобным, что отдельные литературные произведения конца XIV — начала XV в., остававшиеся до сих пор анонимными, на самом деле принадлежат перу Киприана, во всяком случае были созданы при том или ином его участии.

Но одно дело — признавать Киприана крупным литератором своей эпохи или, может быть, выдающимся организатором литературной работы, вдохновителем многих литературных начинаний того времени, другое дело — видеть в нем автора и последнего редактора той летописи, которая носит название Троицкой и которая была завершена, как известно, уже после его смерти.

Мы считаем, что тот летописный свод, который был известен Карамзину под именем Троицкой летописи, который недавно попытался реконструировать М.Д. Приселков и который считается чуть ли не произведением самого Киприана или памятником, изготовленным под его непосредственным руководством, на самом деле является лишь переделкой киприановского общерусского свода начала 90-х годов XIV в. или его продолжением, переделкой, осуществленной в спешном порядке после его смерти какими-то московскими идеологами. В этой переделке многое сохранилось из того, что уже включил или собирался включить Киприан в свой общерусский свод (важным этапом летописной работы Киприана был, видимо, 1391/92 год, когда был создан «Летописец великий русский»)2.

Сохранился, видимо, почти полностью тот текст летописной работы Киприана, который не давал повода для больших дискуссий в начале XV в. — текст летописи до начала XIV в. (до 1305 г.), а может быть, и в середине этого столетия [60, 18; 323, 134]; сохранились также собранные Киприаном сведения о развитии отношений восточноевропейских стран с Царьградом и с мусульманским Востоком (данные о политике Тохтамыша, Тимура, Баязида и т. д.). Это, видимо, и дало основание исследователям говорить об обширности и достоверности имевшейся в летописях информации о политической жизни Восточной Европы на рубеже XIV—XV вв. [417, 225—256; 341, 202]. Однако в литературном наследии Киприана оставалось далеко не все при дальнейшей его обработке; те тексты, которые фиксировали наиболее острые моменты политической и идеологической жизни русской земли, видимо, и оказались предметом тщательного редактирования. Не удивительно поэтому, что многое из «заготовки» общерусского свода Киприана было либо устранено совсем, либо заново пересмотрено и подано в новом идейном и литературном оформлении.

Очень похоже на то, что заготовлявшиеся Киприаном на протяжении многих лет литературно-информационные материалы после его смерти были внимательно просмотрены, тщательно профильтрованы с точки зрения их соответствия требованиям новой политической обстановки. Напряженные отношения Москвы с Литовской Русью 1406—1409 гг. превращали все тексты о московско-литовском сотрудничестве предшествующих годов, тексты, раскрывающие общерусские замыслы Киприана, в материалы «малоактуальные». Так, в ходе радикального редактирования общерусского свода 1392 г. были переделаны повести о Куликовской битве и нашествии Тохтамыша; более поздние записи этого свода были заменены другими, например запись о битве на Ворскле 1399 г. и др. Вместе с тем в своде 1409 г. появились новые памятники и новые заметки, которые осуждали все формы сотрудничества Московской Руси с великим княжеством Литовским. Такими вставками были тексты, осуждавшие набеги Ольгерда на Москву; переход Свидригайло на сторону Василия Дмитриевича в 1408 г. и т. д.

Однако в политической обстановке 1409 г., когда лидеры Московской Руси ждали приезда нового митрополита из Константинополя (как известно, Ягайло выдвигал преемником Киприана полоцкого епископа, а Василий I просил тогда Царьград направить в русскую церковь митрополита-грека), все созданные ранее летописные тексты по поводу контактов Руси с Царьградом, в том числе и те тексты, которые фиксировали развитие отношений митрополита Киприана с царьградским патриархом, оказались под защитой московских идеологов. Они, видимо, не считали тогда возможным допустить переделку или даже критику тех концепций церковно-политической жизни Руси, которые были выработаны в ходе сотрудничества Киприана с Царьградом.

Весьма характерно, что в 1409 г. в Киприановском летописном своде были более радикально переделаны те тексты, которые раскрывали историю литовско-московских отношений за последние годы, а также и роль в развитии этих отношений самого Киприана. Но значительно в меньшей степени были изменены те статьи этого свода, которые характеризовали отношения русской церкви с Царьградом.

Эти тексты Киприана остались, видимо, почти не отредактированными, поэтому и сохранилась Киприановская тенденциозность в повестях об Алексее, Митяе и Пимене [60, 404—418, 425, 433, 435, 450, 461—464], а также весьма осторожное и внимательное отношение к Царьграду и другим центрам православия (начиная от Иерусалима и Антиохии под 1366 г. и кончая Тырновом под 1393 г.) [60, 382—383; 397, 426—429, 433, 442, 448, 454].

Само собой разумеется, что все эти утверждения требуют развернутых обоснований, анализа как всего памятника в целом, так и особенно тех его разделов, которые представляются наиболее ответственными, наиболее показательными для выявления его политической направленности.

Такими разделами Троицкой летописи, по нашему мнению, являлись прежде всего те тексты, которые излагали события последней трети XIV — первых лет XV в. Весьма показательными для идеологического профиля Троицкой летописи представляются заметки о переходе Свидригайло на сторону Москвы в 1408 г.; о битве на Ворскле 1399 г.; о походе Ольгерда на Москву 1368 г., когда литовский князь причинил «толь велико зло Москве», какого «не бывало в Руси, аще от татар бывало».

Но едва ли не самым ярким показателем идеологических сдвигов Троицкой летописи были присутствующие здесь тексты повестей о Куликовской битве и о нашествии Тохтамыша, тексты, явившиеся, с нашей точки зрения, результатом четко осмысленного сокращения пространных редакций этих памятников.

В этом нас убеждает сопоставление отдельных текстов Троицкой, Симеоновской летописей с соответствующими текстами других летописных сводов, в частности Новгородской IV, Софийской I, Ермолинской, Типографской, Воскресенской и др. Характерные идеологические сдвиги прослеживаются как в помещенных на страницах Троицкой летописи повестях о Куликовской битве и о нашествии Тохтамыша, так и в ряде отдельных статей, получивших в Троицкой и Симеоновской летописях такую трактовку, которая отличалась от трактовки других летописных сводов.

Так, Троицкая летопись весьма скупо изложила факт перехода на сторону Москвы группы литовско-русских феодалов во главе с князем Свидригайло. Под 1408 г. в Троицкой летописи была такая запись: «Июля в 8 день выеха из града Брянска Швитригайло, а на Москву приеха июля в 26 день» [467]3. Несколько подробнее освещает это событие «Повесть о нашествии Едигея», но и здесь это делается, как мы видели, не ради информации, а ради осуждения самого факта сотрудничества Василия I с «гордым ляхом» Свидригайло.

Более подробную информацию об этом событии помещает на своих страницах Симеоновская летопись [45, 154—155], использовавшая для изложения политических событий 1390—1413 гг., как известно, Тверское летописание [323, 115; 264, 440]. Перечислив перешедших вместе с князем Свидригайло литовско-русских князей и бояр, автор текста Симеоновской летописи отметил и факт передачи Василием I в управление князю Свидригайло значительных территорий с городами Владимиром, Переяславлем, Юрьевом, Волоком, Ржевом и Коломной [45, 155], но дав протокольную запись этого события, составитель данной части Симеоновской летописи поместил рядом текст «Повести о нашествии Едигея», в котором данное событие получило развернутую политическую «корректировку». В этой редакции «Повести» было еще более четко подчеркнуто то обстоятельство, что Свидригайло был приглашен в Москву лишь в качестве военного специалиста («устроен к брани муж храбр, добр сын на ополчение, того ради и призваша его на Москву и вдаша ему гради мнози, мало не половину великого княжения Московского» [45, 157]. Вместе с тем «Повесть» давала понять, что приглашение это ни в какой мере себя не оправдало: репутация полководца оказалась ложной («на бег токмо силу показаша»), и поэтому передача «в одержание ляхов» половины московского княжества была большой ошибкой («сего же старца не похваляша»). Иначе оценивали факт перехода на сторону Москвы литовско-русской знати во главе с князем Свидригайло Ермолинская [46, 142], Типографская летописи [47, 174]4, Московский свод конца XV в. [48, 237], «Хронограф» [456; 229], Воскресенская [40а, 82] и Никоновская летописи [41, XI, 204]. Так, в Ермолинской летописи подробно сообщалось об этом событии, давалась информация о составе перешедшей на сторону Владимирского княжения большой партии литовско-русских феодалов, подчеркивалось их православие (здесь отсутствовали утверждения о том, что Свидригайло был католиком, «гордым ляхом» и т. д.), указывалось на тесную связь этих феодалов с определенными землями Литовской Руси.

Если перенести на карту те центры западнорусских земель, откуда прибыли светские и духовные феодалы вместе с князем Свидригайло, мы будем иметь весьма значительную территорию великого княжества Литовского и Русского, на которой до недавнего времени действовали активные сторонники сотрудничества с Владимирским княжением, прежде всего комплекс брянско-черниговских земель: Брянск, Стародуб, Чернигов, Путивль, Хотень, расположенный между реками Сейм и Псел, или Хотмышль на Ворскле, кроме того, такие города, как Перемышль, Минск, Лобутин, Рославль литовский.

Весьма внушительной была эта группа по своему социальному составу: здесь были епископ брянский Исакий, многочисленные князья во главе с Свидригайло, большое количество бояр. Широкий охват литовско-русской территории, представленной данной группой феодалов, их высокое социальное и политическое положение в Литовско-Русском государстве, явные признаки их хорошей политической спаянности — все это свидетельствовало о том, что перед нами не случайный каприз политических авантюристов, а такое выступление значительной части западнорусских феодалов, которое было продолжением старой традиции их сотрудничества с феодалами Владимирского княжения5, выступление, которое было тщательно организовано в Литве и согласовано с Москвой.

Таким образом, содержащаяся в поздних летописях информация о переходе Свидригайло на сторону Москвы в 1408 г. представляется более подробной, более объективной; очень похоже на то, что данная информация возникла вскоре после описываемого события, однако она все же не попала в Троицкую летопись, осуждавшую, как известно, московско-литовское сотрудничество, а была воскрешена в более поздних сводах, как и другие летописные тексты, составленные на рубеже XIV—XV вв.

Различное освещение в разных летописях получило) и такое важное событие, как битва на Ворскле (1399 г.), точнее, политическая подготовка к этой битве.

Так, в Троицкой летописи был текст, излагавший, политические приготовления Витовта к схватке с «Тимур Кутлуем», в частности, была фраза о том, что Витовт обещал Тохтамышу сделать его ордынским царем, а Тохтамыш обязывался передать Витовту московское княжение («Аз тя посажу в Орде на царство, а ты мя посадишь на княженьи на великое в Москве» [60, 450; 229, V, прим. 177])6.

Весьма своеобразную трактовку этого этапа политической жизни Восточной Европы дала Симеоновская: летопись. Из ее текста вытекало, что программу объединения всех русских земель выдвигал тогда не Витовт (поздние летописи приписывали ему эту заслугу), а Великое Владимирское княжение. Под 6907 (1399) г. Симеоновская летопись (воспроизводившая во многом Тверское летописание за эти годы) писала о том, что после заключенного в 1398 г. мира Москвы с Новгородом, а также достигнутого тогда же мира Москвы с Тверью «съединилася Рустии князи вси за един и бисть радость велика всему миру» [45, 143]. Именно эта консолидация русских князей позволила им противопоставить себя и свои политические планы Витовту и его широким политическим замыслам [45, 143; 42а, 165]. «Того же лета послаша князи Рустии грамоты разметные к Витовту» [45, 143]. Не удивительно поэтому, что изложение самой битвы было весьма кратким. Здесь подчеркивался факт военного поражения Витовта, упоминались убитые, говорилось о движении татар от Ворсклы к Днепру, но ни слова не было сказано о широкой общерусской программе Витовта, о его намерении вместе с Тохтамышем подчинить себе все русские земли.

Но если Симеоновская летопись молчала об этом, если очень глухо о политической подготовке битвы на Ворскле говорили Троицкая летопись и Рогожский летописец [60, 450; 42а, 165], то другие, более поздние летописи давали совершенно иную интерпретацию данному событию. Так, Новгородская IV летопись помещает на своих страницах «Слово о том, како бился Витовт с Ордою, с царем Темир-Кутлуем» [38, 384—386]. Рассказывая о военной подготовке Витовта к сражению на Ворскле, автор «Слова» не скрыл и тогдашних политических замыслов главы великого княжества Литовского и Русского (как мы знаем, тогда он уже был фактически провозглашен «королем Литвы и Руси»): «И похвалялся на Орду Витовт, глаголаше: "поидем, пленим землю Татарскую, победим царя Темир-Коутлюя, възмем царство его, и разделим корысть его, и посадим во Орде на царстве его царя Тахтамыша, а сам сяду на Москве, на великом княжении на всеи Руской земли, а Великий Новгород и Псков мои будут"» [38, 385]. Оформлению предшествовали длительные дипломатические переговоры Витовта с Тохтамышем [38, 385]. Примерно такую же версию события дают Ермолинская летопись, правда, в несколько более сокращенном виде [46, 137], Типографская [47, 167—168], Воскресенская [40а, 72], «Хронограф» [456, 423]. Наконец, почти целый трактат о битве на Ворскле 1399 г., о ее политической подготовке и результатах посвящает создатель Никоновской летописи [41, XI, 172—174]. Здесь также подчеркивалось, что Витовт имел самые широкие планы в вопросе подчинения себе всей русской земли. Составитель Никоновской летописи вложил в уста Витовта следующие слова: «Поидем пленити землю татарьскую, победим царя Темир-Кулуя, возмем царство его и разделим богатство и имение его, и посадим во Орде на царстве его царя Тахтамыша, и на Кафе и на Озове, и на Крыму и на Азтаракани, и на Заяницкой Орде, и на всем примории и на Казани, и то будет все наше и царь наш, а мы не точию литовскою землею и польскою владети имамы, и Северою, и Великим Новым городем, и Псковом и Немцы, но и всеми великими княжениями русскими и со всех великих князей русских учнем дани и оброки имати, а они нам покорятся и служат и волю нашу творять, якоже мы хотим и повеливаем им» [41, XI, 172]. Разумеется, многое в этих фразах Витовта было навеяно ходом идеологической борьбы середины XIV в., и тем не менее основа этих его высказываний, видимо, была исторически достоверна.

Но если мы данную трактовку политики Витовта 1399 г. (как политики объединения русской земли под эгидой главы Литовско-Русского государства) сопоставим с трактовкой данного политического момента, присутствовавшей в Троицкой, Симеоновской летописях и в Рогожском летописце, то увидим, что разница окажется довольно существенной.

Если в Троицкой и Симеоновской летописях Витовт как союзник «ляхов» и Тохтамыша противостоит единому фронту русских земель, во всяком случае Москве, Твери и Великому Новгороду, то в Новгородской IV, Ермолинской, Типографской, Воскресенской, Никоновской летописях Витовт выступает в роли сокрушителя Орды и объединителя русской земли, включая Москву, Новгород и Псков.

Разумеется, эти различия в трактовке событий 1399 г. не были простой случайностью. Они свидетельствовали о том, что Троицкая и Симеоновская летописи, осуждавшие московско-литовское сотрудничество, тем более ведущую роль Литвы в этом сотрудничестве, решили придать кампании 1399 г. значительно более скромный характер, чем она имела на самом деле.

Более поздние летописи, излагая ход событий 1398—1399 гг., сочли возможным воскресить то, что писалось об этом этапе политической жизни Восточной Европы в самом начале XV в., и писалось, вероятнее всего, под руководством митрополита Киприана. Витовт в качестве главы всех русских земель хорошо вписывался не только в политическую жизнь восточноевропейских государств 90-х годов, но, как мы видели ранее, и в литературно-идеологическую деятельность Киприана.

Уже из этих примеров становится очевидным, что Троицкая и Симеоновская летописи выдвигали свои трактовки важных этапов в политической истории Восточной Европы, в развитии московско-литовского сотрудничества, трактовку, отличавшуюся от той, которую мы находим в других летописных сводах, в частности в Новгородской, Ермолинской, Типографской, Воскресенской, Никоновской летописях и др.

Но это далеко не единственные, далеко не самые характерные проявления идейных расхождений рассматриваемых летописных сводов. Весьма показательной в этом смысле является судьба в различных летописях таких памятников, как «Повесть о Куликовской битве» и «Повесть о нашествии Тохтамыша».

* * *

Все редакции летописной повести о Куликовской битве уже неоднократно оказывались предметом внимательного изучения исследователей. Ученых интересовала не только проблема конкретно-исторического содержания, не только проблема политической направленности данных литературных произведений, но и вопрос о тех или иных обстоятельствах возникновения этих памятников, вопрос об их возможных авторах.

Признавая вполне оправданным столь широкий, многосторонний подход к изучению данного цикла литературных произведений, мы считаем, что при рассмотрении всех упомянутых проблем особенно желательной оказывается определенная последовательность, в частности такая последовательность, при которой анализ идейно-политической направленности того или иного варианта нашего памятника предшествовал бы выявлению их автора, установлению времени их возникновения и т. д. Нам представляется, что такой порядок рассмотрения проблем обеспечивает более надежное решение вопроса о месте того или иного варианта «Повести» в тогдашней идеологической борьбе, а следовательно, и решение вопроса о конкретно-исторических обстоятельствах «рождения» той или иной редакции, вопроса о возможных авторах или редакторах различных вариантов интересующего нас литературного произведения.

Разумеется, это не значит, что определение времени возникновения той или иной редакции памятника, установление автора той или иной редакции не помогает лучше понять идеологическую направленность того или иного варианта «Повести», полнее раскрыть политическую платформу каждого варианта интересующего нас памятника.

И тем не менее начинать исследование цикла летописных повестей о Куликовской битве, видимо, более целесообразно с выявления идеологического стержня той или иной редакции, с определения политических установок каждой редакции «Повести». И если подходить к данному кругу этих произведений таким образом, то можно будет установить определенную линию «идеологического» родства рассматриваемых памятников.

Мы уже говорили о том, что «Задонщина» в ее ранней редакции была, видимо, исторически первым литературным произведением, отобразившим и прославившим Куликовскую битву. То обстоятельство, что «Задонщина» была создана сразу после этого знаменательного события, не только исключает, как нам кажется, возможность значительных искажений этим памятником реальной политической деятельности тех лет, но и позволяет считать, что данное литературное произведение довольно точно зафиксировало основные факты тогдашней политической жизни русских земель, в частности отметило участие в Куликовской битве князей как Залесской Руси, так и Руси Литовской, и вместе с тем подняло тему сотрудничества феодалов «запада» и «востока» русской земли на уровень последовательно разработанной политической программы.

И если, имея в виду этот тезис, говорить о линии «идеологического» родства «Задонщины» с последующими многочисленными летописными повестями о Куликовской битве, то более близкими ей окажутся те летописные редакции «Повести», которые так или иначе отстаивали необходимость общерусского единства в борьбе с Ордой, подчеркивали оправданность сотрудничества Залесской Руси с Русью Литовской (тексты редакций повести Ермолинской и Львовской летописей, тексты пространной редакции Новгородской IV, Софийской I, Типографской, Воскресенской и других летописей), а более далекими от «Задонщины» окажутся рассказы о Куликовской битве Симеоновской летописи, следовательно, и Троицкой летописи, в которых круг участников данного исторического сражения ограничен князьями одной Северо-Восточной Руси.

Попытаемся выяснить более подробно политические тенденции основных вариантов летописных повестей о Куликовской битве.

О политической платформе и вероятном времени возникновения пространной редакции мы уже говорили в других частях работы. Здесь можно лишь повторить наши общие выводы по данному вопросу. Мы считаем вслед за Шахматовым, что какой-то вариант пространной редакции «Повести о Куликовской битве» возник вскоре после этого события. А.А. Шахматов [430, 90—94, 183—190] думал, что он сложился в начале 80-х годов7; нам представляется, что он был воспроизведен и расширен в начале 90-х годов XIV в. в связи с составлением «Летописца великого русского» (см. стр. 329—334 данной работы). В пользу такого предположения говорит не только значительная подробность этого рассказа о Куликовской битве, естественная для памятника, созданного вскоре после самой кампании 1380 г., но и политические акценты рассматриваемой редакции. Именно в обстановке политического сотрудничества Киприана, Василия и Витовта начала 90-х годов XIV в., взявших на вооружение общерусскую программу, именно в условиях сближения Тохтамыша, Ягайло и рязанского князя, в момент возникновения конфликта между Василием и Владимиром Андреевичем серпуховским могла возникнуть пространная редакция «Повести о Куликовской битве», в которой выдвигались концепция единства русских земель и доктрина тесного сотрудничества русских княжеств, осуждались контакты Тохтамыша, Ягайло и Рязани, но затушевывалась важная роль серпуховского князя Владимира Андреевича.

Что можно сказать о конкретном содержании пространной редакции «Повести», которую мы находим в Новгородской IV [38, 310—325], Софийской [39, 100], Типографской [47, 143—149] и Воскресенской [40а, 34—40] летописях. Разумеется, она отличалась от других редакций более полным раскрытием ряда важных сторон тогдашней политической жизни, ряда важных моментов в ходе кампании 1380 г. Здесь более подробно, чем в других редакциях, была охарактеризована политическая обстановка в Восточной Европе накануне Куликовской битвы, более детально раскрыта дипломатическая подготовка к этому сражению как со стороны Мамая, так и со стороны Дмитрия Донского, полнее изложен ход военных действий, дан более глубокий анализ политических результатов достигнутой победы.

Весьма характерно, что здесь многочисленной и пестрой по этническому составу армии Мамая, «силам литовским и лятским», язычникам Ягайло, и полкам «поборника бессерменского» [38, 312] Олега рязанского противопоставлена этнически однородная армия консолидированной «православной Руси».

В данной повести речь шла не только о мобилизации воинов Московской Руси, о привлечении Владимира Андреевича и других князей Владимирского княжения, но и о широком использовании полков Андрея полоцкого и Дмитрия брянского. Здесь определенно подчеркивался общерусский характер той армии, которую Дмитрий Донской выставил против Мамая. «Князь же исполни свои полки великие и вся князи русския» [38, 318]. «И от начала миру, — читаем мы в другом месте "Повести", — не бывала такова сила Русских князей и воевод местных, яко же при сем князи...» [38, 314].

Если учесть, что автор «Повести» уже рассказал о прибытии к верховью Дона литовско-русских князей («прибыли издалеча велиции князи Ольгердовичи... послужити, князи Андрея Полочкой и с Плесковици, брата его князь Дмитрий Брянский со всеми своими моужи» [38, 314]), то станет более понятным его утверждение о том, что под знаменами князя Дмитрия были собраны «чада издалеча от восток и запад». Смысл этой последней фразы может быть лучше понят, если рассматривать ее как своеобразный ответ князя Дмитрия на тогдашние политические претензии Мамая.

Данная редакция повести не скрывала того, что инициатором создания коалиции, направленной против консолидированной Руси, выступал сам Мамай, не скрывала и того, что Мамай, стремясь восстановить свою власть над всей Русью, ссылался на масштабы завоеваний Батыя («Пойдем на русского князя, на всю силу русскую, якоже при Батые было») [38, 314].

Если же мы вспомним, что «Задонщина», рассказывая о завоевательных планах Мамая, также указывала на Батыя как олицетворение успешного овладения всей русской землей (Батый «всю русскую землю... пленил от востока и до запада» [17а, 540]), то мы получим основания для того, чтобы рассматривать утверждение данной редакции повести о мобилизации русских воинов на борьбу с Ордой («от востока и запада русской земли») как одно из проявлений полемики между Дмитрием и Мамаем по поводу дальнейших судеб всей русской земли [38, 311, 318].

Но, судя по данной редакции «Повести», Дмитрий Донской полемизировал не только с Мамаем, но также с его союзниками, с литовским князем Ягайло и рязанским князем Олегом.

Автор повести признает право Дмитрия Донского выступить лидером консолидации восточных и западных земель Руси в борьбе с Ордой, называет его «великим князем всея Руси» [38, 319], в то же время создатель пространной редакции делает все, чтобы лишить этого права Ягайло (хотя в тот период сам Ягайло вместе с Олегом рязанским, видимо, претендовал на раздел русских земель в свою пользу — об этом говорит Никоновская летопись) [41, XI, 48].

Не случайно поэтому в «Повести» Ягайло трактуется то как пособник татар и противник христианства («И Ягайло князь Литовский прежде со всею силой литовскою Мамая пособляти, татаром поганым на помощь, а крестьяном на пакость» [38, 332]), то как лидер языческой Литвы [38, 312], то как глава «сил литовских и лятских» [38, 311]. Не случайно суровой критике подвергался и «поборник бессермен», «новый Иуда» и «ехидна» Олег рязанский [38, 314, 318, 323—324] — «кровопивца крестьянский» [38, 314].

Развенчав, таким образом, Мамая, Ягайло и Олега рязанского, вскрыв их захватнические планы в отношении русской земли, автор «Повести» показал реальные силы, оказавшиеся способными отстаивать русские княжества; ими оказались Владимирское княжение во главе с Дмитрием Донским, князья Литовской Руси Андрей и Дмитрий Ольгердовичи, а также представители русской церкви.

Весьма близкую к данной концепции хода кампании 1380 г. дает и менее пространная редакция «Повести», которую мы находим в Ермолинской и Львовской летописях. Данная редакция, по-видимому, действительно являлась извлечением, как утверждал Шахматов, из пространной редакций «Повести»8: она не содержала сколько-нибудь значительных положений, отличавших ее от пространной редакции. Здесь была дана та же оценка событий 1380 г., в том же плане раскрывалась подготовка к Куликовской битве как со стороны Орды, Ягайло, — лидера литовских и лятских сил, и Олега рязанского («врази наша: татарове, рязани и Литва») [45а, 202—203; 46, 126], так и со стороны Дмитрия Донского (были названы его Литовско-русские союзники — Андрей Ольгердович полоцкий, Дмитрий брянский, Дмитрий Волынский, Александр Пересвет «бысть преже боярин брянский»).

Причиной надвигавшегося сражения оказывалась не просто месть Мамая московскому князю за проигранную битву на реке Воже, а желание восстановить былую власть Орды над Русью, обеспечить регулярное наступление «выхода» в размерах, существовавших еще при Джанибеке [45а, 202, 46, 126; 38, 314].

Сама битва была изложена довольно схематично, о жертвах говорилось кратко. Подробно было рассказано об активном участии в сражении Дмитрия Донского, названо имя Владимира Андреевича, хотя фланговый удар, осуществленный им в ходе сражения, упомянут не был. Сообщалось о попытке московского князя Дмитрия отомстить рязанскому князю Олегу Ивановичу за то, что «силу свою посылал Мамаю на помощь» и «мосты на реках переметывал» (говорилось о последующем примирении князя Дмитрия с Рязанью в связи с челобитием рязанцев) [45а, 201].

Здесь сказалась отраженная роль церкви. Хотя в этом памятнике о самом Киприане в связи с Куликовской битвой речи не было, участие отдельных московских иерархов в политической подготовке битвы все же было отмечено; так, епископ Герасим благословлял Дмитрия и его войско при их следовании в район Куликова поля. Сергий Радонежский прислал грамоту, «веля ему (князю Дмитрию. — И.Г.) битися с татары» [45а, 201].

В самой краткой редакции «Летописной повести», которую мы находим в Симеоновской летописи (следовательно, и в Троицкой [45, 129—130; 60, 419—421]), дана, в сущности, протокольная запись самых главных событий, сделанная рукой летописца явно промосковской ориентации. Хотя в редакции Симеоновской летописи противопоставлена «вся земля Русская» «всей земле Половецкой и Татарской» (такое противопоставление характерно для всех редакций и, видимо, восходит к «Задонщине»), тем не менее рассказ ведется от имени летописца, политический кругозор которого не выходит за рамки собственно Московской Руси. Это видно из характеристики стратегии Мамая, который просто мстит московскому князю за поражение на реке Воже. Это видно из умолчания факта участия в Куликовской битве литовско-русских князей Андрея и Дмитрия Ольгердовичей и даже князя Владимира Андреевича, связанного с Литовско-Русским государством. В этой редакции «Летописной повести» были опущены сведения об активной деятельности серпуховского князя Владимира Андреевича, хорошо известные как «Задонщине», так и другим редакциям данной «Повести» (в частности, не был упомянут фланговый удар по армии Мамая, нанесенный им в решающий момент боя). Промосковская ориентация данного летописного памятника видна также из тенденциозно отредактированного списка убитых на Куликовом поле. В этом «просеянном» списке жертвами оказываются главным образом князья и бояре Северо-Восточной Руси, а упомянутый здесь Михаил Бренков не был назван родственником волынских князей, в отношении обозначенного в списке чернеца Троицкого монастыря Александра Пересвета не было сказано, что по своему происхождению он являлся брянским боярином [45, 129—130; 60, 419—421].

В рассматриваемом кратком варианте «Летописной повести» о Куликовской битве был затронут и сюжет о Рязани. Сопоставление информации о поведении рязанского князя во всех трех редакциях «Повести» убеждает в том, что рассказ Симеоновской (Троицкой) летописи изложен в более миролюбивых тонах, чем рассказы о том же рязанском сюжете в двух других распространенных редакциях «Повести» (Новгородской IV, Софийской I, Типографской, Воскресенской, Ермолинской, Львовской летописей). Если в распространенных вариантах «Повести» активными противниками Дмитрия Донского, Андрея и Дмитрия Ольгердовичей выступают не только Мамай, Ягайло, но и «изменник», «ехидна», «пособник бессерменский» Олег рязанский [38, 311—312, 316; 46, 126], то в кратком варианте Симеоновской (Троицкой) летописи роль Олега рязанского в борьбе с Дмитрием московским оказывается более пассивной.

Внимание составителя данной редакции сосредоточено не столько на «посредничестве» Олега рязанского в установлении антимосковского союза Мамая и Ягайло, не столько на его участии в самой борьбе против Дмитрия Донского (так, здесь отсутствовала информация о посольстве Епифана Кореева к Мамаю и Ягайло [38, 312], о попытках участия Олега рязанского в разделе земель Владимирского княжения [41, XI, 48]), сколько на урегулировании рязанско-московских отношений, происшедшем вскоре после Куликовской битвы. Создатель краткого варианта «Повести» сохранил только сведения о примирении Москвы с Рязанью, достигнутом якобы по инициативе самих рязанских феодалов [45, 130].

Миролюбивый по отношению к Рязани тон краткой редакции «Повести» объясняется не близостью ее к «Задонщине» (которая, как мы знаем, замалчивает конфликт Рязани с Москвой), а той совершенно определенной политической обстановкой, в которой происходило редактирование пространной «Повести о Куликовской битве» и создание на ее основе краткого варианта, обнаруживаемого теперь в Троицкой и Симеоновской летописях9.

В кратком варианте «Повести» о Киприане в связи с Куликовской битвой, естественно, не было сказано ни слова. Об этом иерархе в Троицкой летописи сообщалось лишь то, что он через несколько месяцев после Куликовской битвы был приглашен Дмитрием Донским из Киева в Москву «на митрополию» [60, 421; 45, 120—130]10. Таким образом, текст «Повести», находившийся в Симеоновской (Троицкой) летописи, свидетельствовал о том, что ее автор или редактор стремился трактовать куликовскую победу как успех только Московской Руси, как событие, имевшее значение главным образом для русских земель Владимирского княжения. Русские земли великого княжества Литовского, Русского, Жемайтийского в данной «Повести» оказались в стороне от борьбы с Ордой.

Выявленные идейные расхождения различных редакций «Повести» должны быть использованы как при решении вопроса о времени возникновения каждой редакции, так и при рассмотрении проблемы авторства той или иной редакции.

Если попытаться определить время создания упомянутых редакций «Повести о Куликовской битве» в зависимости от их идеологической направленности, то можно прийти к нижеследующим выводам.

Так, пространная редакция «Летописной повести» с апологетикой сотрудничества князей Владимирского княжения и Литовской Руси, с отстаиванием единства русской земли, а также резкой критикой Мамая, Ягайло и Олега рязанского, редакция «Повести» с замалчиванием выдающихся заслуг Владимира Андреевича была создана тогда, когда Киприан находился в тесных контактах с московским князем Василием и его тестем Витовтом, когда отношения с рязанским князем были враждебными, а с серпуховским князем — натянутыми. Поскольку такая ситуация в политической жизни Восточной Европы существовала в начале 90-х годов XIV в., мы считаем, что основа пространной редакции «Летописной повести», как уже подчеркивалось, возникла именно в это время.

Что касалось краткой редакции «Повести», для которой были характерны, как мы знаем, отход от общерусской программы, осуждение московско-литовских контактов и одновременное сглаживание московско-рязанского конфликта и в которой Куликовское сражение рассматривалось как повторение битвы на Воже и в связи с этим провозглашалось не столько успехом прежде всего Московской Руси, то данный вариант «Повести» возник, видимо, в ту пору, когда в отношениях между Василием Дмитриевичем московским, с одной стороны, и литовско-русскими князьями — с другой, существовала крайняя холодность и даже враждебность, когда эпоха московско-рязанских споров уступила место периоду тесного сотрудничества между Москвой и Рязанью. Такая политическая конъюнктура сложилась в Восточной Европе после смерти митрополита Киприана, точнее, после поспешного ухода Свидригайло с московской территории осенью 1408 г.

Нам представляется, что краткая редакция «Повести о Куликовской битве» возникла в 1409 г. в связи с подготовкой Троицкой летописи, возникла как результат радикальной переделки пространной редакции «Повести», осуществленной в соответствии с существовавшими тогда в Москве политическими настроениями.

Если иметь в виду ту редакцию «Повести о Куликовской битве», которую мы находим в Ермолинской и Львовской летописях, то она является, как верно считал А.А. Шахматов, извлечением из пространной редакции (именно извлечением, а не радикальной переделкой, какой была редакция Троицкой и Симеоновской летописей), поскольку текст «Повести» Ермолинской и Львовской летописей сохранил весь комплекс фактов пространной редакции, а также всю ее политическую концепцию.

Мы уже отмечали, что подобная трактовка главных этапов становления памятников куликовского цикла не является общепринятой в исторической науке. Известно, что М.Д. Приселков [354, 357; 113, 110], М.Н. Тихомиров [385, 345—346] и некоторые другие историки иначе смотрели на эволюцию произведений данного комплекса. Развивая их взгляды, совсем недавно выступила со специальной работой на эту тему М.А. Салмина, предложившая много новых и весьма интересных аргументов в пользу такой трактовки этой проблемы [354, 344—384]. Поскольку данная работа представляет собой попытку дать наиболее развернутое обоснование взглядов, не совпадающих с нашими, мы считаем необходимым остановиться на исследовании М.А. Салминой более подробно.

Каковы главные положения статьи М.А. Салминой? Каковы главные доводы ее концепции? Как мы уже знаем, она считает краткую редакцию Троицкой и Симеоновской летописей первичным памятником куликовского цикла. Что касалось пространной редакции, присутствующей теперь в Новгородской IV и других летописях, то М.А. Салмина склонна признавать временем ее создания конец 30-х — начало 40-х годов XV в. [354, 371, 382]11.

Что касается «Задонщины», то хотя автор прямо не отрицает предложенной А.В. Соловьевым и В.Ф. Ржигой датировки первоначального варианта этого памятника, тем не менее он выдвигает такую гипотезу, которая превращает это произведение (как его отдельные изводы, так и архетипы изводов) в своеобразный придаток летописных повестей о Куликовской битве [354, 383]. Отстаивая свои положения, автор выдвинула, естественно, ряд аргументов и доводов. Так, М.А. Салмина провозгласила существование тесной связи между идейным содержанием «Повести» и политической обстановкой в русских землях на рубеже 30—40-х годов XV в. [354, 371, 382]. Она утверждает, что имевшиеся в «Повести» выпады против Орды Мамая, литовского князя Ягайло и рязанского князя Олега якобы перекликались с той скрытой полемикой, которую вели силы феодальной концентрации Руси как против своих внешних противников (Орды Улуг Мухаммеда, Литвы Сигизмунда и Казимира), так и против своих внутренних недругов — сторонников сохранения феодальной раздробленности в русских землях. Кроме того, М.А. Салмина обнаружила в самой пространной редакции «Повести» также конкретно-исторические подробности, которые, по ее мнению, давали все основания для датировки данного памятника рубежом 30—40-х годов XV в.

Настаивая на данной датировке, автор ссылалась на то обстоятельство, что названный «Повестью» в числе убитых на Куликовом поле Федор Тарусский на самом деле, как сообщала Симеоновская летопись, был убит татарами у Белева в 1437 году [354, 371, 382]. Но, несмотря на правильность выдвинутого общего принципа датировки тех или иных памятников древнерусской литературы, несмотря на попытку увязать летописную «Повесть» о Куликовской битве с фактами ордынской и польско-литовской интервенции 30—40-х годов XV в., а также на довольно четкую информацию Симеоновской летописи об убийстве в 1437 г. тарусского князя Федора, мы считаем выдвинутые М.А. Салминой аргументы недостаточно убедительными. Прежде всего о Тарусском князе Федоре, поскольку упоминание Симеоновской летописью гибели этого князя в 1437 г. [45, 190] является едва ли не основным аргументом в пользу датировки «Летописной повести» концом 30-х — началом 40-х годов.

Из информации Симеоновской летописи не вытекает, что погибший в 1437 г. князь Федор был единственным Тарусским князем, носившим это имя. Политическая жизнь Москвы, Твери, Рязани второй половины XII—XV в. свидетельствует о том, что в каждом княжеском доме существовали излюбленные имена, которые переходили от отца к сыну или от деда к внуку и т. д. (так, в Москве, как известно, существовал не один князь Иван и не один князь Василий, в Твери не один Александр и Михаил, в Рязани не один Иван и т. д.). Видимо, Тарусское княжество в этом смысле не отличалось от других русских княжеств. Существование в Тарусе князя Федора в 30-е годы XV в. отнюдь не исключало существования там князя с таким же именем в 70-е годы XIV в. Разумеется, что подобное предположение требует подтверждений.

Такие подтверждения мы находим в актовом материале феодальной Руси конца XIV—XV в., который почему-то оказался вне поля зрения М.А. Салминой. Мы прежде всего имеем в виду хорошо известное нам докончание рязанского и московского князей 1381 г. [16, № 10], а также рязанско-московский договор 1402 г. [16, № 19] и ряд других документов XV в.

На основании изучения текстов этих докончальных грамот мы можем говорить не только о существовании тарусского князя Федора накануне Куликовской битвы, но и о линии поведения тарусских князей на протяжении 70—90-х годов XIV в. Зафиксированный актовым материалом факт тогдашних колебаний тарусских князей между Рязанью и Москвой является, по сути дела, косвенным подтверждением сотрудничества Тарусского княжества с Дмитрием Донским, сотрудничества накануне и во время Куликовского сражения.

Обратимся к имеющейся в нашем распоряжении достоверной информации. Мы точно знаем, что тарусские князья участвовали вместе с Дмитрием Донским и другими русскими князьями в знаменитом тверском походе 1375 г. [42а, 110—112; 40а, 22; 229, V, 21]12. Мы знаем также, что в 1392 г. Тарусское княжество было «возвращено» Великому Владимирскому княжению в результате переговоров Василия I с Тохтамышем13. Санкционирование в 1392 г. передачи московскому великому князю Тарусского княжества, союзника Москвы в 1375 г., свидетельствовало о том, что в политической жизни этого княжества на протяжении 15—17 лет (1375—1392) действительно происходили какие-то важные перемены. Особенно значительными эти перемены оказались в годы размолвок Рязани с Москвой.

Так, если во время тверского похода рязанский князь Олег выступал еще политическим сторонником Москвы (он участвовал в заключении договора 1375 г.), то в дальнейшем, по мере приближения к Куликовской битве, он все больше отдалялся от Дмитрия Донского, оказавшись в лагере его врагов — Мамая и Ягайло14. Но если таким был политический курс Рязани, то линия поведения тарусских князей, насколько она поддается выявлению, оказалась несколько иной. Видимо, несмотря на наметившееся в конце 70-х годов XIV в. сближение рязанского лидера с Ордой и Литвой, тарусские князья продолжали ориентироваться в период кануна Куликовской битвы больше на Москву, чем на Рязань. Данное обстоятельство становится очевидным из московско-рязанского договора 1381 г., заключенного, как мы знаем, вскоре после Куликовской битвы в обстановке торжества Дмитрия Донского и создания им широкого антиордынского фронта русских княжеств. Именно тогда Дмитрий Донской счел нужным купить мир и союз с Рязанью путем уступки князю Олегу некоторых территорий правого берега Оки, в частности земель, примыкавших к Тарусе. В этом договоре 1381 г. фиксировались, как известно, новые границы между Рязанским и Московским княжествами по реке Оке, вместе с тем здесь отмечалось, что до недавнего времени граница между Рязанью и Москвой имела иные очертания. В докончальной грамоте 1381 г. говорилось по этому поводу следующее: «А что на Рязанской стороне за Окою, что доселе потягло к Москве, поче Лопасна, уезд Мьстиславль, Жадене, городище, Жадемль, Дубок, Броднич с месты как ся отступил князи торусские Федору Святославич, та места к Рязани» [16, № 10; 209, 163—164].

Мы видим, таким образом, что до недавнего времени часть приокских территорий находилась фактически в распоряжении Дмитрия Донского. Эта ситуация возникла, возможно, еще тогда, когда рязанский и Тарусский князья выступали союзниками московского князя (во время тверского похода), а вероятнее, несколько позднее, когда рязанский князь, сдерживаемый Ордой, стал проявлять все бо́льшую холодность к Москве, а Тарусский князь Федор вместе с новосильским князем Романом продолжал сохранять верность Москве15. При этом, видимо, сложилась обстановка, при которой наиболее эффективной формой защиты Тарусского княжества от территориальных притязаний рязанского князя Олега оказалась передача ряда земель, примыкавших к Тарусе, в верховное владение Дмитрия Донского. В момент заключения рязанско-московского договора 1381 г. положение изменилось. Теперь глава Владимирского княжения, добиваясь мира и союза с Рязанью, возвращал или передавал рязанскому князю ряд приокских территорий, примыкавших к Тарусскому княжеству. Акт передачи этих земель Москве, осуществленной ранее Тарусским князем Федором, в этих условиях был аннулирован [16, № 10]. Судя по тексту докончальной грамоты 1381 г., это произошло тогда, когда самого Федора тарусского уже не было в живых (только так можно понимать утверждение грамоты о том, что территориальная уступка Москве произошла при Тарусском князе Федоре; если бы последний в 1381 г. был жив, составитель грамоты нашел бы другой способ датировать данное событие).

Таким образом, если передача тарусских земель произошла при жизни тарусского князя Федора, где-то накануне Куликовского сражения, если в 1381 г. князя Федора уже не было в живых, то информация «Летописной повести» о гибели Федора тарусского на Куликовом поле оказывается далеко не такой мифической, какой ее хотела бы видеть М.А. Салмина. О том, что Федор Тарусский был реальной исторической личностью 70-х годов XIV в., что именно при нем незадолго до Куликовской битвы совершилась передача ряда приокских территорий Москве, свидетельствует неоднократное возвращение московских актов XV в. к данному событию. Так, подробно вспоминало об этом факте докончание рязанского князя с московским в 1402 г. [16, № 19, 53].

Весьма показательно, что составители договорных грамот 1434, 1447 гг., которые должны были хорошо знать современного им Федора тарусского, убитого в соответствии с сообщением Симеоновской летописью под Белевом в 1437 г. [45, 190], все же настойчиво вспоминали того прежнего Федора тарусского, который выступал в докончальной грамоте 1381 г. в качестве инициатора территориальной уступки в пользу Москвы.

Так, мы видим, что в 1434 г. воскрешал давнего Федора тарусского галицкий князь Юрий Дмитриевич, являвшийся тогда обладателем Великого Владимирского княжения [16, № 33, 84—85], видим также, что в 1447 г. возвращался к памяти Федора тарусского 70-х годов XIV в. и московский князь Василий Васильевич, заключая докончание с рязанским князем Иваном Федоровичем [16, № 47, 143].

Весьма характерно, что договорная грамота Ивана III, государя всея Руси, и литовского князя Александра проявляла одновременный интерес к двум историческим деятелям рубежа 70—80-х годов XIV в., с именами которых было так или иначе связано установление определенных политических границ. Речь шла уже не только о Федоре Тарусском, но и о его современнике — князе Кейстуте, тогдашнем лидере великого княжества Литовского [16, № 83, 330]. Если учесть, что грамота упоминала параллельно и других удельных князей, современников Федора и Кейстута, то реальность существования тарусского князя Федора в 70-е годы XIV в. окажется еще более очевидной.

Сосредоточив все внимание на гибели Федора тарусского в 1437 г., Салмина не объяснила того обстоятельства, почему «Летописная повесть», возникшая якобы на рубеже 30—40-х годов XV в., упомянула в перечне жертв Куликовской битвы не только «недавно» погибшего Федора тарусского, но и таких «покойников» 90-летней давности, как Дмитрий Монастырев (ум. в 1378) и Дмитрий Минич (ум. в 1368 г.). Между тем тот факт, что все эти деятели, умершие якобы в разное время, все же были включены в один список убитых на Куликовом поле, должен был найти в исследовании М.А. Салминой какое-то истолкование. При рассмотрении этого вопроса она ограничивается признанием лишь того обстоятельства, что имя Федора тарусского попало в «Летописную повесть» одновременно с именами Дмитрия Минина и Дмитрия Монастырева, что все «эти имена попали в Летописную повесть при ее сложении» [354, 372]. Но если с этим положением, видимо, следует согласиться, то с выдвинутой ею конкретной датировкой возникновения «Повести» согласиться нельзя. Утверждение М.А. Салминой о том, что «Летописная повесть» возникла после 1437 г., не находит, как мы видим, подкрепления в других источниках того времени.

Таким образом, попытка М.А. Салминой использовать информацию Симеоновской летописи о гибели Федора тарусского в 1437 г. в качестве едва ли не главного аргумента для датировки «Летописной повести», а вместе с тем и общей концепции развития памятников куликовского цикла [354, 351, 371—372, 382—383] оказалась недостаточно обоснованной.

Малоубедительны и другие доводы автора уже по той причине, что почти все они так или иначе были связаны с использованием информации о гибели Федора тарусского в 1437 г. и полным игнорированием сведений актового материала конца XIV в.

Следует признать, правда, что автор выдвинул в своей работе ряд верных общих положений, однако далеко не всегда эти положения были использованы им с должной последовательностью.

Так, принятый автором критерий для датирования того или иного памятника древнерусской литературы представляется правильным: действительно, установление своего рода «параллелизма» между идейной направленностью рассматриваемого произведения и ходом политической жизни стран Восточной Европы в момент предполагаемого возникновения данного памятника кажется весьма серьезным аргументом в пользу той или иной его датировки.

Более того, подчеркивание автором того обстоятельства, что «Летописная повесть» отражала якобы не столько феодальную войну в русских землях 30—40-х годов XV в., сколько скрытую интервенцию Орды и польско-литовского государства на территорию феодальной Руси, могло бы показаться нам особенно убедительным аргументом, поскольку такая постановка вопроса перекликается с нашими собственными выводами [169, 129—135]. И тем не менее вопреки мнению Салминой мы должны признать, что идеологическая концепция «Летописной повести», конкретно-историческая канва этого памятника плохо вписывались в политическую обстановку 30—40-х годов XV в.

Автор пытался увидеть в острой критике рязанского князя Олега скрытую полемику между враждовавшими княжескими группировками, между «партией» Василия II и группировкой галицких князей [354, 374]. Но такая трактовка показалась самому автору малоубедительной, поскольку обе конкурировавшие группировки олицетворяли, в сущности, два варианта «централизации» феодальной Руси [169, 133—136]. Салмина правильно подчеркнула, что «Дмитрий Шемяка также мог претендовать на роль объединителя русской земли» [354, 376]. Но если это так, если попеременно с Рязанью заключали союз то галицкие князья (например, в 1434 г. [16, № 33, 84—85]), то московские князья (например, в 1447 г. [16, № 47, 143]) и заключали этот союз во имя консолидации русской земли, какой смысл могла иметь открытая критика союзного им Рязанского княжества или завуалированное обвинение в сепаратизме тех сил, которые на самом деле выступали за единство Руси?

М.А. Салмина выдвинула в рассматриваемой работе и другие, в достаточной мере дискуссионные положения. Так, отнюдь не бесспорными кажутся ее утверждения о том, что не «Задонщина» оказала влияние на «Летописную повесть», а, наоборот, «Летописная повесть», возникшая после 1437 г., определила якобы архетип различных вариантов «Задонщины» [354, 376—383, прим. 162]. Кажется сомнительным также тезис автора о том, что «Летописная повесть», созданная якобы на рубеже 30—40-х годов XV в., оказала значительное воздействие и на «Сказание о Мамаевом побоище».

Создается впечатление, что автор, создав свою концепцию возникновения «Летописной повести» и развития памятников всего куликовского цикла на весьма узкой источниковедческой базе (в сущности, на основе одной информации Симеоновской летописи о гибели Федора тарусского в 1437 г.), в дальнейшем вынужден был ради спасения своей концепции прибегать к «насилию» над другими памятниками той эпохи. В частности, М.А. Салмина вынуждена была объяснять факты идейной и литературной близости «Задонщины», «Сказания» и «Летописной повести» тем, что возникшая, по ее мнению, в 30—40-х годах XV в. «Летописная повесть» оказала якобы решающее воздействие на «Задонщину» и «Сказание», а отнюдь не тем, что все эти памятники имели одну историческую основу, что сближение между ними или удаление их друг от друга объяснялось не столько заимствованием различных литературных форм и штампов, сколько реальным ходом политической жизни в момент создания того или иного произведения этого цикла, повторением уже существовавшей ранее политической ситуации или созданием новой политической обстановки в Восточной Европе.

Так, говоря об исторических источниках «Летописной повести», автор называет прежде всего краткую редакцию Троицкой повести, не отрицая, впрочем, использования и таких памятников, как «Повесть об Александре Невском», «Чтение о Борисе и Глебе», «Слово на Рождество Христово», «О пришествии волхвов» и др. [354, 365—369].

Что касается первого и основного для Салминой источника, именно краткой редакции «Повести» Троицкой летописи, то здесь ей пришлось столкнуться со значительными разногласиями в исторической литературе по данному вопросу. Если Приселков и Тихомиров оказывались ее союзниками, то Шамбинаго и Шахматов — противниками. Но поскольку первоначально Шахматов (в 1901 г.) считал первичным памятником о Куликовской битве краткую редакцию, а вторичным — пространную редакцию и лишь позднее под влиянием трудов. Шамбинаго отказался от прежней своей точки зрения, высказавшись в 1910 г. за первичность пространного варианта рассказа о Куликовской битве (им он считал «Слово о Мамаевом побоище» [430, 183—184]) и вторичность краткого варианта Троицкой и Симеоновской летописей, то Салмина приняла в число своих союзников и раннего Шахматова, сосредоточив весь огонь критики на взглядах Шамбинаго, а вместе с тем и на взглядах зрелого Шахматова — Шахматова 1910 г.

В обоснование своего тезиса о первичности пространной редакции и вторичности краткой С.К. Шамбинаго выдвинул шесть аргументов [423, 81—83].

В первом обосновании своего тезиса он противопоставлял, краткую редакцию Симеоновской летописи пространной редакции Троицкой (на основании неверного истолкования фразы Карамзина Шамбинаго допускал, что в Троицкой летописи находилась пространная редакция). М.А. Салмина обоснованно критикует С.К. Шамбинаго за это допущение, хотя доказанное другими источниками и подчеркнутое ею тождество Симеоновской и Троицкой летописей на протяжении 1177—1390 гг. еще не означало, что краткая редакция Троицкой—Симеоновской являлась древнейшей.

Второй пункт доказательств Шамбинаго касался списка убитых. Хотя Шамбинаго признавал, что краткая редакция давала «имена убитых... с пропусками против летописной повести, но давала эти имена таким образом, что они по порядку и по количеству вполне соответствуют указанным выше — Троицкой (напечатанной) летописи, где Повесть безусловно сокращена» [423, 82]. Помня о Федоре Тарусском, вставленном в «Повесть» значительно позднее, М.А. Салмина решительно возражает против этого аргумента С.К. Шамбинаго. Во-первых, Шамбинаго спутал действительную Троицкую летопись с той напечатанной Суздальской летописью [36, 489—540], которая Троицкой летописью не являлась. Во-вторых, текст Троицкой и Симеоновской летописей действительно отличался большой краткостью по сравнению с пространной редакцией, но Шамбинаго это «ошибочно» считал признаком сокращения, сохранившим «порядок и количество имен», а следует видеть в этом тексте первичный список, созданный на основе Синодика XV в. [354, 362].

Что касалось Суздальской летописи, и в частности ее статьи 1380 г., то она действительно является сокращением, но, судя по тексту, сокращением не краткого варианта повести, а пространного. Как ни мала оказалась статья 1380 г. в указанной летописи, она обнаруживала следы общерусской программы, характерной для пространной редакции. Кроме того, именно в этой летописи мы находим информацию о том, что Киприан в 1390 г. стал митрополитом в Москве и Галиче (общая характеристика данной летописи дана на стр. 340—341 данной работы).

Что касалось Синодика, в частности двух его вариантов (раннего Синодика и Синодика XV в. [15, ч. VI]), то это, разумеется, важный исторический источник, хотя и он в смысле достоверности несколько сомнителен; он также был подвержен воздействию тех или иных политических сил, тех или иных «случайных» факторов, и поэтому мы не можем видеть в нем эталон достоверности для других исторических источников. Если иметь в виду список убитых в Синодике за 1380 г. и перечень павших в краткой редакции Троицкой и Симеоновской летописей, то никакого тождества здесь не обнаруживается. Так, хотя Синодик сообщает о гибели на Куликовом поле Семена Михайловича [423, 72—73; 354, 371], на самом деле он погиб в битве на реке Пьяне еще в 1377 г. В то же время Синодик не знает того, что знают другие источники: в Синодике, например, нет в числе погибших Александра Пересвета, хотя он упомянут в списке Троицкой и Симеоновской летописей [60, 420; 45, 130]16. Таким образом, Синодик не может рассматриваться в качестве документа, подтверждающего или опровергающего с абсолютной достоверностью сведения других источников по соответствующим вопросам. Поэтому отсутствие в краткой редакции «Повести» Троицкой и Симеоновской летописей имени Федора тарусского объясняется не тем, что это имя отсутствовало также в Синодике, а тем, что в 1409 г., когда Москва и Рязань, став союзниками, противостояли вместе Орде и Литве, не только было нецелесообразно раздувать московско-рязанский конфликт 1380 г., но и вспоминать все его детали, в частности передачу Федором Тарусским Москве каких-то территорий, примыкавших к Рязанскому княжеству.

Таким образом, хотя М.А. Салмина и обнаружила во втором пункте аргументов Шамбинаго кое-какие погрешности, в целом его тезис о том, что список убитых в краткой редакции «Повести» является сокращением перечня погибших пространной редакции, остался непоколебленным.

Пункты третий и пятый в обоснованиях Шамбинаго смыкаются: «Изложение Симеоновской летописи представляет сокращенный пересказ Летописной повести, выпущены все молитвы, упоминания об Олеге» (§ 3). «При полном отсутствии упоминания об Олеге рязанском, об его неприязненных действиях против великого князя неожиданно в конце Повести находится рассказ о решении Дмитрия послать войско против Олега, о бегстве последнего и коварстве рязанских бояр — вполне соответствующий по тексту летописной повести» (§ 5).

Салмина отводит и эти аргументы Шамбинаго, подчеркивая, что в краткой и пространной редакциях заключительная часть рязанско-московского конфликта дана в одинаково спокойных тонах, что в изложении рязанско-московского примирения 1380—1381 гг. обе редакции, в сущности, почти повторяют друг друга. Поскольку Салмина краткую редакцию «Повести о Куликовской битве» считает первичной, а кроме того, утверждает, что она копирует рассказ о битве на Воже, то естественно, что все литературные «излишки» пространной редакции о конфликте с Рязанью являлись «чужеродными» по отношению к умиротворительной части краткого варианта «Повести». Такая трактовка вопроса представляется нам больше филологической, чем исторической.

Если бы автор считал, что пространная редакция «Повести» возникла в годы затяжного московско-рязанского конфликта, а краткая редакция — в годы московско-рязанского сотрудничества, то ему не пришлось бы удивляться присутствию в пространной редакции изложения спора Москвы с Рязанью, а в краткой редакции — приглушению этого спора и подчеркиванию факта примирения. Таким образом, в краткой редакции «Повести» отсутствовало начало рассказа о московско-рязанском конфликте не потому, что таким якобы был первоначальный текст «Повести», а потому, что в момент создания краткой редакции на базе сокращения пространной политическая конъюнктура в Восточной Европе требовала такого освещения рязанско-московских отношений.

Что касалось литературной близости краткой редакции «Повести о Куликовской битве» к рассказу о битве на Воже, то в этом, в сущности, нет ничего удивительного. Поставив перед собой задачу превращения широкого рассказа о Куликовской битве, в котором подчеркивалось участие князей всей русской земли, в рассказ о той же битве, но только с участием князей Московской Руси, московский идеолог 1409 г. должен был взять за образец ход битвы на Воже, которая осуществлялась действительно силами одной Залесской Руси.

Таким образом, предпринятая М.А. Салминой критика вышеупомянутых положений Шамбинаго не достигает, как нам представляется, цели. В основном эти его тезисы остаются в силе17.

Четвертым аргументом Шамбинаго было указание на то обстоятельство, что краткая редакция «Повести» явно сокращала изложение хода военной кампании, присутствовавшее в пространной редакции. Не желая считаться и с этим доводом, М.А. Салмина предпочитает в краткой редакции видеть не итог сокращения, а результат использования якобы широко распространенного тогда штампа для рассказов о любых военных операциях.

Шестой аргумент Шамбинаго был основан, как показал еще Шахматов, на недоразумении. Наличие одинаковых ошибок в Новгородской IV и Симеоновской летописях («исполнишася» вместо «исполчишася») не давало еще оснований для установления преемственности между этими текстами: в Рогожском летописце, основанном на Троицкой летописи, значилось «исполчишася».

Таким образом, хотя М.А. Салмина в своей поистине ювелирной работе многое сделала и для критического разбора трудов своих противников — Шамбинаго и Шахматова, хотя она многое сделала для утверждения своей концепции возникновения «Летописной повести», ей все же не удалось, как нам представляется, сделать в полной мере убедительными свои выводы относительно датировки различных редакций этого памятника (представляются также неубедительными основанные на той же аргументации выводы автора о датировке «Слова о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя русского» [346, 81—104]).

Выявив расхождения с М.А. Салминой в подходе к такому важному памятнику, как «Летописная повесть о Куликовской битве», высказав свои соображения по поводу ряда произведений куликовского цикла, мы сделали, как нам представляется, еще один шаг к раскрытию всей концепции Троицкой летописи.

Но прежде чем говорить об общей концепции Троицкой летописи, следует рассмотреть судьбу еще одного весьма важного памятника того времени, а именно судьбу «Повести о нашествии Тохтамыша на Москву в 1382 г.».

Не исключено, что под влиянием московских идеологов 1409 г. произошла еще одна замена в общерусской летописной «заготовке» Киприана — замена одного рассказа об осаде Москвы армиями Тохтамыша другим рассказом. Дело в том, что в нашем распоряжении имеется несколько вариантов «Повести о нашествии Тохтамыша»: краткая редакция, помещенная в Троицкой [60, 422—425], Симеоновской летописях [45, 132—134], в Рогожском летописце [42а, 143—146], и пространная редакция «Повести» — в Новгородской IV [38, 326—339], Типографской [47, 149—154], Воскресенской [40а, 147] и Никоновской летописях [41, XI, 71—81], сокращенным вариантом данной редакции является текст «Повести», присутствующий в Ермолинской летописи [46, 127]. Обе эти редакции отличаются друг от друга прежде всего объемом сведений о нашествии Тохтамыша, о поведении защитников Москвы и т. д., но не только различная степень подробности в изложении событий разделяет краткую и пространную редакции «Повести», Внимательный анализ этих памятников убеждает в том, что между ними существовали различия и идеологического порядка.

«Повесть о нашествии Тохтамыша» 1382 г. не раз была предметом исследования историков. К этому памятнику было привлечено внимание таких исследователей, как Приселков, Тихомиров, Комарович, Лихачев, Черепнин и др. Историков интересовали многие аспекты данного памятника, интересовал вопрос о происхождении двух редакций «Повести», вопрос о различной социальной и политической направленности редакций и т. д. Одно из любопытных решений этих вопросов было в свое время предложено В.Л. Комаровичем [224, II, ч. I, 196]. Так, в частности, он считал, что Троицкая летопись под влиянием Киприана идеализировала поведение литовского князя Остея.

Работа Комаровича несомненно явилась важным шагом в исследовании данного памятника. Однако, рассматривая «Повесть» лишь как рассказ о собственно московских событиях, не увязывая «Повесть о нашествии Тохтамыша» с общим ходом политической жизни Восточной Европы, с развитием литовско-московских отношений, Комарович, как нам представляется, сузил рамки исследования и тем самым несколько обеднил общие выводы своей работы.

Мы уже видели, как интерпретировала ход событий, связанных с нашествием Тохтамыша, пространная редакция «Повести», которая присутствует в Ермолинской, Новгородской IV, Типографской и других летописях.

Подобно пространной редакции «Повести о Куликовской битве», находящаяся в этих же летописях пространная редакция рассказа о нашествии Тохтамыша дает не только большую информацию о нем по сравнению с краткой редакцией этого же памятника, но и характеризует это событие с позиций идеолога общерусского плана, а не с позиций собственно московского идеолога. Так, именно пространная редакция сообщает сведения о политическом сотрудничестве Дмитрия Донского и Киприана, сведения о первоначальном намерении московского князя дать бой Тохтамышу и о первоначальном намерении Киприана выступить в роли организатора обороны Москвы (только желанием играть эту роль и продолжать сотрудничество с Дмитрием Донским можно объяснить согласие Киприана на свое оставление в Москве в июле — августе 1382 г.)18. Именно пространная редакция дает материал о причинах вынужденного отступления Дмитрия Донского в Кострому — этой причиной, судя по данной редакции «Повести», были какие-то важные события в политической жизни Восточной Европы. Уход Дмитрия в Кострому, видимо, был связан с ликвидацией того относительного единства русских княжеств, которое сложилось после Куликовской битвы.

Хотя автор пространной редакции «Повести» не говорит о возвращении в Вильно Ягайло, не сообщает об аресте Кейстута, тем не менее указывает на факт перехода на сторону Тохтамыша нижегородских князей (князя Дмитрия Константиновича и его сыновей Василия и Семена), указывает на весьма неустойчивую позицию рязанского князя Олега Ивановича, а в дальнейшем прямо констатирует отсутствие политического соглашения среди князей русской земли в следующих выражениях: «Быть розне в князях русских: одни хотяху, а иные не хотяху... воевать с Ордой» [46, 128], «Не хотяху пособляти друг другу» [38, 328]. При этом автор подчеркивает, что удаление Дмитрия Донского из Москвы в Кострому не было капитуляцией или просто бегством московского князя: в пространной редакции рассказывалось о том, что Дмитрий Донской, находясь в Костроме, думал об активной обороне Московской Руси, поэтому оборону Москвы он поручил сначала Киприану, потом гражанам и литовскому князю Остею19, оборону московско-литовских рубежей (с середины июня 1382 г. в Вильно сидел его противник Ягайло) — Владимиру Андреевичу серпуховскому, а защиту московского удела со стороны тогдашнего союзника Тохтамыша — нижегородского князя взял, видимо, на себя [416, 634]20.

Едва ли не центральной темой «Повести о нашествии Тохтамыша» является тема сотрудничества литовско-русского князя Остея с гражанами-москвичами. Автор пространной редакции подчеркивает большие заслуги Остея как организатора обороны города: «А се прииде к ним град некий князь Литовский Остей, внук Ольгердов... и тот окрепи град и затворыся в нем со множеством народ». Но, отдавая должное Остею, автор данной редакции «Повести» отнюдь не умалял важной роли самих гражан в обороне Москвы. Так, сообщив о полном окружении Москвы татарами, «Повесть» подчеркивала, что «гражане против их стреляху и камением шибаху... и возвраща воду в котлах льюху на (ордынцев, пытавшихся штурмом взять город, "тогда сушу"), а иные стреляху». «Повесть» сообщала и о важном выстреле московского суконника Адама, которым был убит какой-то видный татарский князь. Отдав дань воинскому мужеству как Остея, так и гражан, автор «Повести» обрушился на коварство Тохтамыша и его русских союзников — суздальско-нижегородских князей, которые под предлогом мирных переговоров заманили к себе Остея и потом зверски его убили. Пространная редакция «Повести» рассматривала гибель Остея не как результат его личной недальновидности (в «Повести» подчеркивалось, что вместе с ним в переговорах с ордынцами участвовали «лучшие люди» Москвы, а также «чин священнический»)21, а как результат чудовищного коварства Тохтамыша и его нижегородских приспешников. Таким образом, Москва оказалась жертвой ордынцев не из-за политической близорукости Остея, а из-за вероломства противника. В интерпретации данной редакции Остей и гражане действовали согласованно, в духе московско-литовского боевого содружества. Такова одна из главных идей пространной редакции «Повести о нашествии Тохтамыша».

Но подчеркивание плодотворности московско-литовского сотрудничества в «Повести» не ограничивается рассказом о совместных усилиях Остея и гражан в обороне Москвы. Излагая весь ход военной кампании августа—сентября 1382 г., автор пространной редакции дает понять читателю, что речь шла не только о желании Орды ослабить военный потенциал Московской Руси, но и о намерении Тохтамыша парализовать московско-литовское сотрудничество; не случайно автор останавливает свое внимание на операциях ордынского хана против тех городов, которые так или иначе были связаны с литовско-русскими участниками Куликовской битвы, с литовскими и русскими партнерами Дмитрия Донского в послекуликовский период. Видимо, не случайно в «Повести» подчеркивался определенный маршрут Токтамыша: сначала Серпухов, являвшийся резиденцией князя Владимира Андреевича, женатого на дочери Ольгерда, а также ареной церковной деятельности игумена Афанасия, тесно связанного с Киприаном [60, 425]22, потом Москва, где Тохтамышу пришлось столкнуться с взаимодействием литовского князя Остея с московским населением, а после Москвы — разорение Переяславля, резиденции Дмитрия Ольгердовичи брянского с первых месяцев 1380 г., и неудачная попытка нанести военное поражение войскам серпуховского князя Владимира Андреевича, находившимся тогда около Волоколамска.

Хотя во время военных операций августа — сентября 1382 г. пострадали и другие города Московской Руси (Владимир, Юрьев, Звенигород, Можайск), тем не менее пространная редакция «Повести» подчеркивает, что Тохтамыш преследовал в ходе кампании не только военные, но и определенные политические цели, направленные на парализацию московско-литовского сотрудничества.

В сущности, не случайно пространная редакция «Повести» особенно подробно останавливалась на операциях Тохтамыша в рязанской земле, явно изображая их в качестве карательной меры за какие-то большие провинности Олега рязанского перед Ордой. Хотя автор «Повести» сообщает об услуге Олега, оказанной Тохтамышу в самом ходе кампании августа 1382 г. (Олег указал ордынцам броды на р. Оке), тем не менее, по его мнению, эта услуга не компенсировала предшествовавших крупных политических «промахов» рязанского князя (этим «промахом», с точки зрения Тохтамыша, был, видимо, договор Рязани с Москвой, заключенный летом 1381 г.); во всяком случае, осуществленное ордынским ханом разорение рязанской земли изображено в данной редакции «Повести» как естественное следствие антиордынских «зигзагов» в политике рязанского князя. Но если для составителя пространной редакции «Повести» предпринятая Тохтамышем в отношении рязанской земли карательная экспедиция была «закономерным» актом (Рязань, как мы знаем, по «Задонщине», была особенно близка Киприану), то столь же «закономерным» для создателя этой редакции была реакция Тохтамыша на поведение суздальско-нижегородских князей. Отпустив суздальского князя Семена к его отцу Дмитрию вместе со своим послом Шихоматом и взяв с собой в Орду другого сына, Василия, Тохтамыш продемонстрировал не только одобрение прошлой деятельности правителей Нижегородского княжества, но и наметил программу своего сотрудничества с ними в будущем [38, 332]. Таковы главные положения пространной редакции «Повести о нашествии Тохтамыша», попавшей на страницы Новгородской IV, Типографской летописей, Московского свода конца XV в., Воскресенской и Никоновской летописей.

Но таким образом характеризуют ход кампании Тохтамыша в Восточной Европе осенью 1382 г. далеко не все летописи. Краткая редакция «Повести», помещенная в Симеоновской, Троицкой летописях, а также в Рогожском летописце, дает несколько иную трактовку тем событиям, которые происходили в августе — сентябре 1382 г. на территории Владимирского княжения. Как мы уже знаем, В.Л. Комарович считал, что в противоположность пространной редакции, якобы затушевавшей роль Остея и выдвигавшей на первый план гражан, краткая редакция идеализировала поведение Остея и совершенно замалчивала участие гражан в обороне Москвы [224, II, ч. 1, 196].

Но такая интерпретация основного содержания краткой редакции «Повести» не кажется нам в полной мере убедительной. На наш взгляд, едва ли не главная идея ее состояла в том, чтобы все тяжелые для Москвы этапы военной кампании осени 1382 г. либо замалчивать вообще, либо связывать их, во-первых, с многочисленностью, жестокостью и коварством ордынцев, а во-вторых, с политической наивностью литовского князя Остея. Что же касалось удачных для Москвы моментов этой кампании (в частности, сравнительно быстрого ухода Тохтамыша с территории Владимирского княжения), то авторы краткой редакции старались объяснить их военно-политической активностью самого Дмитрия Донского и его брата Владимира Андреевича серпуховского. Так, при упоминаний факта сдачи Москвы Тохтамышу ничего не говорилось о гражанах как активных защитниках Москвы вообще, но зато много говорилось о литовском князе Остее как едва ли не главном виновнике капитуляции города: «И прииде (царь Тохтамыш. — И.Г.) к граду Москве месяца августа в 23 день в понедельник и в городе Москве тогда затворился князь Остей внук Ольгердов с множеством народа. Царь же стоял у города 3 дня, а на 4 день оболга Остея лживыми речами и миром лживым и вызва его из города, и уби его пред сны (стены. — И.Г.) града, а ратем своими всем повеле оступити град весь с все страны, и по лествицамъ възлезшемъ им на город на заборолы и тако взяша градъ, месяца августа 26 день» [60, 423; 45, 132; 42а, 144]. Таким образом, хотя судьба поставила внука Ольгерда в положение организатора обороны Москвы, ход событий показал, что этот «недальновидный» литовский князь оказался чуть ли не главным виновником сдачи города жестоким ордынцам.

О гражанах как активных защитниках города здесь нет ни слова. Оказавшись во власти захватчика, они выступают в краткой редакции не в качестве активной боевой силы, а скорее в качестве жертвы политической близорукости Остея, с одной стороны, жестокости и коварства ордынцев — с другой23. Что же касалось поспешного ухода Тохтамыша из-под стен Москвы, то, по мнению создателей краткой редакции «Повести», главная заслуга в этом принадлежала Дмитрию Донскому и Владимиру Андреевичу. «Царь же слышав, что князь великий на Костроме, а князь Владимир у Волока, поблюдашеся, чяя на себе наезда, того ради не много дни стояше у Москвы, но вземъ Москву, скоро отъиде» [45, 133; 42а, 146; 60, 424].

Так, если Остей «содействовал», по сути дела, капитуляции Москвы, то Дмитрий Донской и Владимир Андреевич, готовившие контрнаступление на Тохтамыша, оказываются в роли подлинных спасителей Владимирского княжения от вторжения воинственных и коварных ордынцев.

Но не повезло в краткой редакции «Повести» не только литовскому князю, внуку Ольгерда, не повезло также и самому митрополиту Киприану, имя которого вообще здесь не было упомянуто в связи с нашествием Тохтамыша и обороной Москвы.

Таким образом, в краткой редакции «Повести» нет широкого, общерусского подхода к проблеме обороны русской земли, к проблеме консолидации русских княжеств в единый общеордынский фронт, нет апологетики московско-литовского союза; в то же время здесь, по сути дела, осуждается московско-литовское сотрудничество, отстаивается то положение, что решающей силой в борьбе с Ордой оказалась только Московская Русь во главе с ее лидером — Дмитрием Донским.

Совершенно очевидно, что рассмотренная только что идеологическая платформа краткой редакции «Повести» существенным образом отличалась от политической концепции пространной редакции, для которой были характерны как апологетика единства русской земли, подчеркивание плодотворности московско-литовского сотрудничества, фиксация деловых контактов Дмитрия Донского с митрополитом Киприаном, так и осуждение жестокости и коварства ордынских правителей, разоблачение ордынской тактики «сталкивания» различных центров русской земли и т. д.

Таким образом, перед нами две редакции «Повести», две различные концепции. Характер их различий таков, что он заставляет видеть в создателе пространной редакции идеолога, близкого митрополиту Киприану (если не самого Киприана), а в составителе краткой редакции — какого-то собственно московского идеолога, действовавшего по заданию своего правительства в обстановке резкого ухудшения московско-литовских отношений.

Если мы вспомним, что «Повесть о Куликовской битве» дошла до нас также в кратком и пространном вариантах, если мы будем иметь в виду то обстоятельство, что краткая редакция «Повести о Куликовской битве», находящаяся в Троицкой, Симеоновской летописях, а также в Рогожском летописце, имела явно промосковскую направленность, а пространная редакция — общерусскую ориентацию, то литературная судьба этого памятника окажется близкой судьбе другого произведения, именно «Повести о нашествии Тохтамыша».

Результаты разбора различных редакций указанных «Повестей» позволяют, как нам кажется, поставить вопрос о той или иной политической платформе самих летописей, предоставивших свои страницы для тех или иных вариантов данных памятников, позволяют поставить вопрос о существовании определенной взаимосвязи между идеологической направленностью той или иной редакции указанных памятников и политической направленностью использовавших их летописных сводов.

В самом деле, только приверженностью к определенным политическим концепциям можно объяснить тот факт, что одни летописцы включили в текст своих сводов краткую «промосковскую» редакцию рассмотренных памятников, а другие составители летописей предпочли использовать пространную «общерусскую» редакцию этих произведений.

Разумеется, что прежде всего сам ход сложной политической борьбы, происходившей между различными центрами русской земли, между различными странами Восточной Европы на рубеже XIV—XV вв., обусловливал появление новых летописных сводов с определенной идеологической направленностью, а вместе с тем определял и тот или иной крен рассмотренных нами отдельных литературных произведений, вошедших в состав соответствующих летописей.

Так, изучение хода политической жизни стран Восточной Европы конца XIV — начала XV в., анализ эволюции отдельных литературных произведений, а также развития самого летописания убеждает в том, что возникновение пространных редакций повестей о Куликовской битве и нашествии Тохтамыша следует связывать с составлением общерусского свода 1392 г. и одновременно с широкими политическими замыслами Киприана, Василия и Витовта начала 90-х годов XIV в. Что же касается кратких редакций тех же памятников, то их появление, так же как и появление самой Троицкой летописи в 1409 г., было результатом переработки пространных редакций разных произведений, результатом переделки «Летописца великого русского», осуществленной в духе тех политических задач, которые возникли перед московским правительством Василия I после разрыва с Литвой и вторжения полчищ Едигея на территорию Владимирского княжения в 1408 г.

Примечания

1. «Книги своею рукою писаша, яко в наставление душевное переписа соборы бывшие в Руси, много житий святых русских и степени великих князей русских, иные же в поставление плотское, яко правды и суды и летопись русскую от начала земли русский вся по ряду и многи книги к тому собрав, повелел архимандриту Игнатию Спасскому докончить яко же и соблюдох» [57, V, 204—205].

2. Эта мысль правильно была подчеркнута Комаровичем в «Истории русской литературы» [224, 194] («Старший московский свод 1392 года» восстанавливается по статье Троицкой летописи 1393 г. «Разогни книгу летописец великий Русский» — этот прямой источник Троицкой летописи заканчивался 1392 годом и вся совокупность входивших в этот свод статей показывает его зависимость от редакторской инициативы митрополита Киприана).

3. Именно этот текст, бесспорно, присутствовал в Троицкой летописи (он зафиксирован Карамзиным в комментариях к «Истории государства российского» [229, V, прим. 200]). Восстанавливаемый Приселковым по Воскресенской летописи текст Троицкой летописи с 1390 по 1408 г. отнюдь не всегда может считаться действительным эквивалентом Троицкой летописи, а в данном случае реконструкция не дает никаких дополнений к вышеприведенной фразе.

4. «Июля 26 преиде великому князю служити из Литвы князь Шитригайло Ольгердович из Добрянска, с ним и же владыка Исакей, да с ним князь Патрикей Звенигородскы и князь Александр Звенигородский, из Путивля и князь Федор Александрович и князь Семен Перемышльский и князь Михайло Хотетовьскы и князь Урастай Меньскый, бояря Черниговские, Дбрянские и Стародубьские, Любутьскые и Ярославьскые (Рославльские)». Близкие к этой информации сведения дают Типографская [47, 174], Воскресенская [40а, 82] и Никоновская летописи [41, XI, 204].

5. Не исключено, что переход на сторону Владимирского княжения князей Патрикея Наримантовича и Александра Патрикеевича был как бы продолжением их давних связей с Северо-Восточной Русью (Патрикей был в Новгороде в 1397 г., Александр вел какие-то важные переговоры в Москве в 1396 г., а в 1402 г. выдал свою дочь Аграфену замуж за сына Дмитрия Донского — князя можайского Андрея, являвшегося с 1389 г. патроном Белозерско-Ярославского края). Может быть, летописец, называя Патрикея и Александра звенигородскими князьями, во-первых, фиксировал факт конфискации их стародубских владений [668, 179; 71; 179; 229, V, прим. 254], а во-вторых, сообщал о факте кратковременного владения этими князьями Звенигородом Московским, а стало быть, и о сохранении за ними соответствующего титула [176, 70, 179, 455].

6. Приселков значительно расширяет эту информацию за счет использования Воскресенской летописи [60, 450]; однако полной уверенности в том, что текст Воскресенской летописи за 1399 г. повторял текст Троицкой, все же быть не может. Если бы текст Троицкой летописи за этот год был таким же, как текст Воскресенской, Карамзин привлек бы его, поскольку, излагая «Историю государства российского» данного периода, он опирался главным образом на Троицкую летопись.

7. А.А. Шахматов считал, что не только «Слово о Мамаевом побоище» возникло в начале 80-х годов, но что в это время была предпринята попытка создания особого летописного свода [430, 90—94, 183—190]. Ср. стр. 315—317 данной работы.

8. А.А. Шахматов [430, 137—138] считал, что «Повесть» Ермолинской летописи была сокращением «Летописной повести», находившейся в летописном своде 1479 г., а этот рассказ о Куликовской битве в своде 1479 г. был сокращением «Повести», помещенной в Софийской I и Новгородской IV летописях.

9. Дело в том, что в период обострения московско-литовских и московско-ордынских отношений [1406—1408 гг.], в момент создания Троицкой летописи связи Москвы с Рязанью были вполне добрососедскими, можно сказать больше: Москва и Рязань выступали тогда единым фронтом как против Витовта и Ягайло, так и против Орды. Под 1408 г. в Симеоновской летописи [45, 154] мы читаем: «Пронский князь Владимирич Иван, пришед с Татары, великого князя Федора Олговича с Рязани сыгнал, он же беже за Оку, а князь Иван себе на обою княжению. Потом же прииде на него князь великий Федор Олгович ратью и быть им бои на реце на Снядве июня в I, и поможе Бог князю Ивану Пронскому... Того же лета помиришася князи Рязанскии: Федор с Иваном» [45, 154, 150 и сл.]. В Новгородской IV летописи под 1408 г. находим сведения о том, что рязанский князь вел тогда вооруженную борьбу против ордынцев — противников Москвы и московско-рязанского сотрудничества: «И татарове билася с князем Рязанским Федором Ольговичем» [38, 405—406].

10. Карамзин [229, V, прим. 60] подчеркивал, что, по сведениям Троицкой и всех других летописей, кроме Никоновской, московский князь Дмитрий пригласил Киприане в Москву, послав за ним игумена Федора. На самом деле эти сведения сообщали не все летописи, не все известные нам источники. Так, например, Суздальская летопись по академическому списку утверждала, что Киприан приехал сам в Москву на свою митрополию: «Прииде из Царьграда на Русь преосвещенный Киприан митрополит на свою митрополию на Москву, князь же великий Дмитрий Иванович прия его с великой честью» [36, 536]. Об этом же сообщала приписка к кирилло-белозерскому списку «Задонщины»: «В лето 6889 (1381)... прииде изо Царьграда на Русь Киприан митрополит, год спустя по Задонщине...» [17а, 550].

11. Данную точку зрения поддерживает, видимо, и Ю.Н. Бегунов [354, 503].

12. В числе участников тверского похода источники называют князя Ивана тарусского [42а, 110—112; 40а, 22, V, 21]. Известно, однако, что Иван Константинович Тарусский имел брата Семена Константиновича Оболенского [42, III]. Не исключено поэтому, что грамота 1381 г., говоря о князьях тарусских, имела в виду как Ивана тарусского, так и Федора тарусского (Семена Константиновича она назвала бы князем Оболенским).

13. Судя по докончальной грамоте Василия I и князя Владимира Андреевича, Таруса в 1390 г. все еще оставалась вне сферы московского влияния [16, № IX, 38; 277, 88—89].

14. В отходе Олега рязанского от Москвы, видимо, сыграло роль происшедшее осенью 1378 г. вторжение Мамая на территорию Рязанского княжества [41, XI, 43].

15. Сотрудничество Москвы с тарусскими и новосильскими князьями накануне и во время Куликовской битвы подтверждается их участием в тверском походе 1375 г. (участниками кампании были Иван Тарусский, Роман новосильский [229, V, 21; 40а, 22], в сражении на Куликовом поле [38, 486], а также соответствующими указаниями докончальной грамоты 1402 г. [16, № 19, 53]).

16. Что касалось Синодика XV в. Троицко-Сергиевской лавры, то он по предложению Салминой, знал имя Федора тарусского [354, 382], а также знал его кирилло-белозерский список «Задонщины» [17а, 550]. Ю.К. Бегунов [130, 494] готов видеть ошибку Синодика в том, что князь Семен Михайлович погиб на Куликовом поле (он считает, что князь Семен погиб в битве на реке Пьяне в 1378 г.).

17. Таким образом, основным литературным источником пространной редакции «Повести» оказывается не краткая редакция «Повести» Троицкой и Симеоновской летописей, а такие памятники, как «Житие Александра Невского», «Чтение о Борисе и Глебе», «Слово на Рождество Христово», «О пришествии волхвов» и т. д. [286а, 218—225; 423, 66—71].

18. По сведениям пространной редакции, Киприан оставался некоторое время в Москве [38, 328]. Тверской сборник [42, 441] утверждает, что в Москве оставалась и жена Дмитрия Донского Евдокия; пространная редакция подчеркивает, что только накануне появления Тохтамыша Киприан уехал из Москвы (Устюжский свод утверждает, что он уехал в Волоколамск) [62, 161].

19. Возможно, именно поэтому в летописных рассказах о поведении гражан накануне появления Тохтамыша, об охране ими городских ворот, как отмечал Л.В. Черепнин, «не чувствуется, что... речь идет о действиях разнузданной толпы...» [416, 635].

20. Л.В. Черепнин допускает, что московский князь «уехал в Кострому за военными подкреплениями» [416, 634].

21. Как показал Л.В. Черепнин в своей работе, факт сотрудничества Остея с гражанами в обстановке обороны Москвы от Тохтамыша не исключал возможности антифеодальных выступлений «низов» московского населения против Киприана и «великих бояр» [416, 635, 662]. При этом, однако, не следует забывать, что один из вероятных составителей пространной редакции «Повести» — Киприан, мог намеренно представить попытки его задержания в Москве гражанами как выступления «низов» против митрополита и «великих бояр».

22. Афанасий зимой 1382/83 г. уехал из Серпухова в Киев к Киприану [60, 425].

23. В пространной редакции «Повести» жертвой ордынского обмана выступали Остей и гражане [38, 332]. «Такова же область Остею и всем гражданам, сушим в осаде».

 
© 2004—2024 Сергей и Алексей Копаевы. Заимствование материалов допускается только со ссылкой на данный сайт. Яндекс.Метрика